Мы ходили мыться в баню. Рассказ про баню зимой с женщиной Рассказы с женой в деревне в бане

«Ни души...- подумала Софья, бредя к баньке по тропе, чуть намеченной в талом снегу, и весной не пахнет...»
Звук замедляющей бег электрички напомнил, что Ярославская дорога недалеко. Но подворье, куда неделю как перебралась Софья, удрученная хроническим бездомьем, стояло очень уж особняком и доброй славой не пользовалось. Жила в нем еще десять лет назад не сказать чтоб дружная, но, казалось, прочная семья. К появлению Софьи почти все обитатели дома вымерли - кто от старости, кто от болезни. Дом пустовал год-другой-третий, с неохотой навещаемый владелицами-сестрами, нашедшими себе скромное обиталище в столице. Отчий дом они не любили и все чаще поговаривали о том, чтобы навсегда с ним расстаться.
Софье их сомнения были понятны, но лучшего места, когда требовалось ей уединение, она себе и представить не могла.
Она вошла в только что затопленную ею баньку и склонилась над вмазанным в печь котлом. И тут у нее за спиной кто-то рванул входную дверь, да так энергично, что вылетел небрежно накинутый Софьей крюк. Она вздрогнула, уронила на печь деревянный кружок, прикрывавший котел.
- Пьяный! - вскрикнула Софья, ни к кому не обращаясь. Ничего страшнее в эту секунду ей и в голову не пришло.
- Хотелось бы! Да ведь не до хорошего,- насмешливо откликнулся юношеский голос.
На следующий выкрик Софьи:
- Что вам надо?
- Незнакомец в телогрейке ответил уклончиво:
- Это уж по ситуации.
- Ну тогда скажите, кто вы.
- А так разве не видно?
- Я гадать не умею, извините...
- О чем гадать? Кому кого надо бояться?
- Я вас не боюсь.
- А зря. Я из тюрьмы сбежал.
- Убили кого-нибудь? Или...
- Как я понимаю, «или» для вас менее приемлемо... Нет, и не «или», и не убивал. Да я до вас пальцем не дотронусь! Вы учительница?
Софья обиделась:
- Нет.
Он понял, что вопрос для нее, мягко говоря, нелестный. Наконец он вытянул из нее, что она художница.
- А мы так и будем здесь стоять? Баня вот-вот выстудится. Ей-богу, меня, наверное, даже на баньку не хватит... Падаю я от усталости.
Было полутемно, горела стеариновая свеча на окне, печь изредка освещала предбанник мгновенным грязно-розовым светом. Софья усадила своего изнемогшего гостя на лавку и пошла подбавить в парилку пару. Она пустила пар и уселась, почти теряя сознание, среди шаек и березовых веников.
Гость появился, обвязанный по бедрам вафельным полотенцем. У Софьи возникла и окрепла мысль, что она где-то и не раз его видела, но тут он поддал такого пару, что ни одной мысли не осталось даже в зародыше. Она пришла в себя, когда он окатил ее холодной водой, но уже и не пыталась вмешаться в ход событий. Он мастерски орудовал шайками, вениками. В последний раз Софья только вяло подумала, что осталась, кажется, в чем мать родила. Окончательно она открыла глаза только тогда, когда они уже сидели за чайным столом, он - в ее махровом халате, а она - в своей байковой, до пят, ночной рубашке с накинутым на плечи хозяйским оренбургским платком. Она вовсе не была уверена, что оделась сама.
Он спросил:
- Какую вам чашку?
- Синюю.

СЛУЖИЛА Вера в бане. Продавала в окошечко розовые билеты и, кому надо, мыло, мочалку, веник.
И мать Веры, Настасья, тоже когда-то служила в бане. Это у них семейное было. Жила Вера с матерью на главной улице райцентра. Домик их наивно глазел на проезжую и прохожую часть тремя маленькими окошками, заставленными геранями. Многим казалось, что мужики чаще, чем на другие, заглядывались на эти окошки. Ну, да это неизбежно при одиноком бабьем житье. Никто не помнил, откуда у Настасьи в свое время появилась Вера, никто не заметил, как она стала взрослой. И теперь каждого проходившего мимо мужика людская молва заводила к ней в избу. Неизвестно, сколько в этой молве было правды, сколько выдумки, рожденной бабьей ревностью, у которой, как и у страха, глаза велики.
Были мать с дочерью похожи как две капли. И,взглянув на Веру, можно было представить, какой была Настасья двадцать пять лет назад. И по мере того, как Настасьины годочки катились к закату, Вера тоже входила в пору бабьего лета, постепенно переставая быть предметом мужского интереса, а стало быть, и женского опасения. В селе подрастали новые объекты бабьих пересудов — это место, как известно, пусто не бывает.
В бане Вера была хорошей хозяйкой. Обихаживала поздней ночью, после длинного помывочного дня, два общих отделения — мужское и женское, две парилки, и два «нумера» - отдельные кабинки с ваннами. Кабинки, к слову сказать, были холодные и неуютные, но в них, как ни странно, все же ходили, особенно приехавшие по распределению специалисты. Им было дико при всем честном народе, при потенциальных клиентах и пациентах, оголяться и полоскаться в оцинкованном тазике, в котором до тебя кто только не мылся. В нумере, в ванне, правда, тоже, но все-таки не столько.
Им не понять было всей прелести общего мытия, этого нетерпения и радости, с которой все село устремлялось в баню по субботам.
Большая серая каменная баня стояла на окраине, у самого леса. Дорога к ней пролегала через низинку, поросшую чернопалками, поэтому деревянные тротуары пришлось поднять на сваи. И вот этой тропой с утра в субботу, чем дальше к вечеру, тем гуще, двигался людской поток. С ребятишками. С сумками и корзинами, где на всю семью уложено чистое белье, в реке полосканное, на ветру просушенное - сама свежесть.
Нет, не понять было всего этого залетным городским специалистам. Для нас же это был ритуал, священнодействие, высшее наслаждение.
Вот ты все в своем доме помыл, начистил и протер. Последним взглядом блистающую чистотой комнату окинул и удостоверился, что единственный немытый предмет в ней — это ты сам. И побрел — на полусогнутых, по трапам на сваях, может статься, и в дождь, и в пургу — неважно, побрел в баню, каждой клеткой ощущая единственное желание — скорее окунуться в белый пар, пахнущий и березовым листом, и пихтовой лапой, и шампунем, и немного уксусом...
И ухватить свободный тазик, и пристроиться где-нибудь на широкой деревянной скамье, гладкой и отмытой добела, если повезет — в уголочке, а не повезет — и так хорошо, много ли голому человеку надо, в тепле, в пару, среди неспешно двигающихся таких же голых, розовых, разнеженных тел. Вот этот тазик, малая толика скамейки, чтобы разложить на клееночке мыло-мочалку,— вот и все, что тебе нужно для полного счастья, намывайся себе, плещи воду, сколько хочешь— вон кран, не на колодец идти.
Ополоснувшись первой водой, притерпевшись к жару, придышавшись, начинаешь различать тех, кто рядом. Сунешь намыленную мочалку тому, кто поближе — потри, дескать. Без звука тут же так надраят подставленную спину — не чувствуешь ее, будто смыли вместе с пеной. Потом так же молча примешь соседскую мочалку и постараешься в ответ на чужой спине. В бане все равны. Райповский грузчик вполне мог потереть спинку первому секретарю, ничего страшного. А потом он, секретарь, грузчику. Баня есть баня. Тут удостоверение некуда положить.
Содрав первый слой, можешь заглянуть в парилку. Если веника у тебя нет, ничего, кто-нибудь даст похлестаться.
В то время как-то не боялись заразы. От бани шло ощущение такой чистоты и свежести, что никому и в голову не приходило брезговать чужим веником.
В парной обстановка была еще более доверительная. Там, пока цедится из крана тебе в тазик, кто-нибудь шепнет на ухо под шум воды: «Посмотри-ка на Зину-то, вся в синячищах, опять, видно, пропойца-то хазил...»
По другим известным признакам все помывочное отделение безошибочно делало, к примеру, и такой вывод: ходила, голубушка, «на второй этаж», так у нас называли женское отделение больницы. В бане ты гол, открыт, беззащитен... Но именно поэтому тебе тут нечего бояться, тебя тут только пожалеют. Нигде, ни при каком еще скоплении такого народу не бывает столько доброты и участия людей друг к другу, как в бане. И потрут, и веником похлещут, и ребятенка подержат, пока воду в тазике меняешь. Тепло потому что, наверное. И бежит, бежит теплая вода. Мыльные потоки устремляются в зарешеченную дырку в полу и исчезают там, вместе с накопившимся за неделю раздражением, болями и обидами.
Вообще-то я рановато заскочила прямо в помывочное отделение, потому что так скоро, прямо с трапа на сваях, туда попасть можно далеко не всегда, разве что рано утром, а к вечеру, после того, как ты все постирал, почистил, вытряс и помыл, кроме себя, там как раз и самый народ. Он, народ, тоже к этому времени все постирал и помыл. И потому в предбаннике битком. Все скамейки заняты, люди стоят и вдоль стен, и у самой двери — очередь.
Но кто сказал, что это очень уж плохо. Клуб и баня — вот, пожалуй, два места, где в селе собирались люди все вместе. Еще в березовом парке на «Праздник цветов» летом, раз в году. Ну, еще очереди в магазин иногда собирали пол-села. Но разве можно было сравнить эти две очереди — в баню и в магазин. Та, вторая, шумящая, раздраженная, спешащая — а вдруг не хватит, а дома скотина еще не кормлена, и картошка не начищена, и ребятишки неизвестно, где... А эта, первая, — разморенная в тепле, никуда не бегущая — куда бежать-то, все помыто, постирано, ребятишки к боку прикорнули, пригрелись, завтра выходной. И только жу-жу-жу, жужжит в тесноте да не в обиде негромкий разговор — все-то новости в баню сошлись, всем сейчас заодно и косточки перемоют.
Дверь то и дело отворяется, вместе с клубами пара возникает еще чья-то фигура, жу-жу-жу на минутку смолкает, потом запускается снова.
Оживление вызывает какая-нибудь пара молодых специалистов, которая не включается в посиделки, а отправляется прямиком в нумер. Нумер — это отдельная кабинка с ванной, душем и унитазом. Потолки в самой бане и, стало быть, в предбаннике высокие, а кабинка отгорожена от предбанника дощатой стенкой, не доходящей до потолка чуть не на метр. Молодым кажется, что, закрыв за собой дверь на шпингалет, они отгородились от всего мира, от этой необразованной деревенской публики, которая любит купаться стадом в одном тазике.
Публике же слышно абсолютно все. Как звякает брючный ремень, как из кармана покатились монетки, как щелкают всякие там застежки, как шуршит мочалка о края ванны, которую молодая старательно трет, прежде чем наливать воду, не доверяя чистоплотности банщицы, которая еще с вечера все тут намыла.
По мере согревания в тесной теплой ванне молодые и вовсе начинают забываться. И притихшая очередь со вниманием слушает, как они там возятся, хихикают и повизгивают. В это время даже про новости как-то забывают. Но — положенный за пятьдесят копеек час мытия истекает быстро.
Банщица подходит к дверке и тихонько стучит: «Заканчивайте, время вышло!..»
Возвращенные с высот уединенного блаженства в суровую сельскую действительность в лице предбанника, полного пациентов и клиентов, они выходят, пряча глаза, и поспешно скрываются за дверью. Очередь провожает их взглядами не без сожаления. Но — опять всплывает какая-нибудь тема, и опять потек разговор.
Стоит ли говорить, как нравилась Вере ее работа. Вот она сидит у себя в загородке с окошечком, билеты у нее наготове. И все к ней идут. Начальники, подчиненные, бедные, богатые, злые, добрые, болтливые, молчаливые, женатые, разведенные — всем надо в баню. И два дня — в субботу и воскресенье — у Веры праздник души. И всех она повидает, и все про всех она узнает, и насмотрится, и наслушается. И всем нужна. Кто лимонаду погреть попросит, кому ребеночка намытого, разморенного и орущего подержать, пока мать одевается, санки вынести, матрасик постелить. Опять же время засечь, чтобы интеллигенцию оповестить, что час у них уже прошел. И всех-то Вера знает, знает даже, когда кто в баню приходит. «Николаевы-то сегодня еще не были, а уж должны бы», — скажет она, посмотрев на часы, когда в разговоре вдруг случится пауза. И все вспомнят про Николаевых, и разговор опять зажужжал. Хорошо...
Так от субботы до субботы протекала Верина жизнь. На народе она как-то не чувствовала своего одиночества. Хотя со стороны глядя, Веру было жаль. У старой Настасьи на склоне лет есть кому стакан воды подать, а у Веры — бабий век короток — ребеночка так и не случилось, с кем останется, когда Настасья...
И тут произошло событие, которое повернуло Верину жизнь по-другому.
В селе появился новый специалист. Не молодой, правда, видно, что не после института, а после чего и почему именно в наше село он явился, никто толком не знал. Он устроился в местной редакции, и скоро его толковые статьи уже приметили здешние читатели. Пожил он недели две в доме приезжих, а потом его начальник привел в дом к Настасье и попросил взять в квартиранты — у Настасьи, бывало, и раньше живали постояльцы.
Месяц прошел, другой. И вот село ахнуло: Вера с постояльцем подали заявление в загс. Во всех очередях шушукались, обсуждали новость.
Но - сплетни пошумели, пошумели, да и иссякли, а на свадьбе у Веры гуляла вся редакция «Светлого истока». Вера была в голубом платье и с белым бантом в волосах.
И стала она с того дня мужняя жена, Вера Игнатьевна.
Первый месяц народ по выходным валом валил в баню, на новую Веру Игнатьевну поглядеть. А еще через пару месяцев она банщицей работать не стала. На ее место поставили Ирку Тарасиху, рыжую худую девчонку — бабка ее слезно просила пристроить куда-нибудь, чтобы не сбилась с пути.
И вскоре опять село дружно всплеснуло руками: Вера-то лежит на сохранении.
Она стала совсем другая.
С тех пор, как она проснулась у себя за занавеской мужней женой, проснулась раньше его и долго смотрела, как он спит — круглолицый, с пухлыми губами, мягкий весь, с лысинкой на темечке — днем он ее прикрывал прядкой откуда-то из-за уха, а теперь прядка откинулась на подушку и все стало видно, с той самой утренней минуты она поднялась со своей кровати совсем другая.
Она не верила своему счастью, когда сидела напротив за столом и глядела, как он ест, когда провожала его рано утром в командировку в колхоз — для нее это звучало все равно как «в космос»; она затихала на кухне, когда он, отодвинув на круглом столе вазу с искусственным букетом, садился писать — это занятие было для нее и вовсе из области фантастики.
Он мало говорил с ней о своих делах, приходил чаще всего поздно, читал газеты, писал. Ее минуточки были, пока он ел то, что она настряпала. Ну, и в конце концов, все равно ведь шел к ней за цветастую занавеску — не целую же ночь писать.
Вообще-то он был не очень прыток за занавеской. Веру это огорчало, по правде сказать. А до того, как все свершилось, он приличное время не проявлял инициативы, в отличие от других, которых — нет, не так уж много было в ее жизни. Сколько Вера пыталась поймать его взгляд, хоть бы слегка заблестевший, когда она нечаянно сталкивалась с ним в дверном проеме или доставала чашку с самой высокой полки в посуднике. Нет. Он был вежливый, обходительный, но не более того. Вера, впрочем, тоже ведь не была никакой хищницей, чтобы выслеживать мужика, а потом запускать в него когти по самый хребет. Если бы так — давно бы захомутала кого-нибудь. Хитрости в ней не было ни на грамм. Но этот постоялец ей приглянулся, правда. Ей показалось, что он бесприютный какой-то, одинокий, озябший. Вере хотелось его обогреть. Не молоденький уже, а один. Что там у него было — до того, как он приехал к ним в райцентр, она не знала, да и знать не хотела.
Она хотела, чтобы он пришел к ней в баню, посмотрел, как она там всем нужна, какой у нее там во всем порядок. Ему бы понравилось. Но он в баню не ходил, а мылся по субботам у своего сослуживца, который жил в «городской» квартире с удобствами. Таких домов в райцентре было построено уже четыре — с удобствами, но жильцы, несмотря на наличие ванной, все равно ходили в баню. А постоялец не ходил.
И она его однажды пригласила сама.
— Не люблю я, когда много народу...— отказался сначала он.
— А ты приходи попозже, когда никого не будет, — робко сказала она.
— Никого не будет — и баню закроют, — возразил он.
— Не закроют. Кто закроет-то? Я и закрою, когда захочу... Давай, приходи в воскресенье, я пораньше всех разгоню. В одиннадцать часов приходи. Никого уж не будет.
Он и пошел. Он шагал по трапам к бане против потока распаренных людей. И некоторые вежливо предупреждали:
— Слышь, мужик, не ходи, уже закрыто, сегодня рано закрыли...
Оглянувшись по сторонам, он нерешительно открыл тяжелую дверь и вошел.
Пахнуло влажным теплом и запахом березового веника. Никого действительно не было. Он шагнул к двери с табличкой «Мужское отделение» и вошел в предбанник. В глубине перед ним в мутном парном воздухе виднелась еще одна дверь, и за ней слышно было, как кто-то гремит железными тазами.
Дверь распахнулась, и в клубах пара в молочно-белом проеме появилась Вера — простоволосая, в тонком ситцевом платье и резиновых тапочках на босу ногу. Платье было влажное от пара и облепляло худенькую Верину фигурку.
— Пришел? — радостно улыбаясь, сказала она. — Ну, раздевайся да проходи, не бойся.
Она все уже намыла в мужском отделении, тазики сверкающей горкой стояли в углу на лавке, и только в одном напревал запасенный с лета березовый веник...
То, что хотела больше всего для своего постояльца Вера, умещалось в одном слове — согреть. И баня для этого подходила лучше всего. Баня, где она была хозяйка, где чувствовала себя уверенной.
Намытый райцентр спал беспробудным сном, и никто не мог помешать действу, происходившему в ночи на окраине села, у самого леса, в пустой жаркой бане.
Весь свой богатый опыт мытия — от младенцев до молодух, которым все мало, сколько ни охаживай веником по спине, — применила Вера на госте своем дорогом, таком дорогом, какого она и ожидать не смела в своей бане.
Ох, она его напарила! Упарила мужика. Не охолонул и за долгую дорогу по морозным ночным пустынным улицам.
И уложился, как миленький, за занавеску... Настасья спала, не слышала ничего. А когда утром встала, увидела. Ничего не сказала.
Ну, да это все дело прошлое. Теперь стала Вера мужняя жена.
Она и ходила теперь совсем по-другому, и не смеялась громко, запрокинув голову. Будто боялась чего-то расплескать, спугнуть, расстроить. Тихое достоинство звучало теперь в ее голосе, сдержанность светилась в глазах, скрадывая то, что там неистово блестело и брызгало бы во все стороны, если бы не окорачивать все время себя. Так тонкие занавески на окне скрывают то, что внутри дома. Там, внутри дома светло, а снаружи ничего не увидишь, и не заглядывай. Эта сдержанность стала теперь ее новой чертой. Ей казалось, что если она, как прежде, захохочет ли заболтается с кем-то, — хотя уже теперь-то с ней куда как много было охотниц поболтать, интересно ведь, как это она корреспондента себе отхватила, да еще и, гляди-ка, пузо себе заимела в сорок-то с лишним, так вот, ей казалось, что если она что-то такое сделает, то завтра же проснется одна за своей ситцевой занавеской.
Тем временем положение ее подходило к сроку. И вот однажды ночью, проснувшись от какого-то внутреннего толчка, она почувствовала, что началось. Пока растолкала своего мужика, пока он спросонья сообразил, в чем дело, пока они добрели лесочком, то и дело останавливаясь, до больницы, она уже не видела света Божия от боли и ужаса.
Бегала дежурная акушерка, звякали тазы и ведра, охала санитарка, выглядывали из палат испуганные мамаши... Что-то там у нее не получалось. И раздирающие надвое приступы боли никак не разрешали ее чрева от бремени.
Конечно, будут потом ругать врачей: надо было сразу делать кесарево, чего тут ждать, когда бабе за сорок, и первые роды. Да и говорили, что у нее узкий таз. И кости уж закаменели, разве можно...
Пока сбегали за хирургом, пока он пришел, то да се... Девочку, беленькую, пухленькую, хорошенькую, достали неживой.
Он приносил фотокарточку в редакцию. Как куколка, вся в бантиках, кружевах и цветочках, лежала малютка в крошечном гробике. Все жалели ее и мать. Он тоже, видно было, жалел, сильно.
Вера же сразу, как сказали про девочку, поняла, что все кончилось. Еще она не проснулась одна за занавеской, еще он сидел рядом с ее койкой в больнице и неуклюже гладил сквозь одеяло ее по плечу, и слезы блестели у него на глазах, она все равно знала, что все кончилось. И покорно ждала — когда. Потому что винила во всем себя. Не могла родить. Мужику к пятидесяти, ни семьи, ни детей никогда не было. Он на ней женился, брюхо ей нажил. А она не могла родить. Лучше бы она в городе легла в больницу до времени. Не хотела его одного оставлять. Вот теперь оставила — и его одного, и себя одну.
Он уехал из райцентра так же незаметно, как и появился два года назад. Не сразу уехал. Пока Вера поправилась, пока отошла на опавшем ее лице желтоватая бледность.
Все ее очень жалели. Все-таки, как ни говори, была бы жива девочка, все бы легче ей было, хоть и без мужика. Все почему-то были уверены, что корреспондент бы ее все равно бросил рано или поздно.
Никто не думал про корреспондента, что для него эта маленькая девочка, тоже, быть может, была надеждой, последней соломинкой, что с ее рождением он очень надеялся изменить свою жизнь. Никто ведь ничего не знал про него. Вера, и та толком не знала. Вот он упал к ней за занавеску, а откуда — какая разница, наверное, с неба...
Редактор знал, откуда. Ведь он его брал на работу. Только говорить про это ни в коем случае было нельзя. Во-первых, стыдно, а во-вторых, в райцентре про такое и не слыхивали, все равно ничего не поняли бы, слишком долго бы пришлось объяснять. Зачем? Да и человека жалко. Он ведь и так страдает всю жизнь. А работник-то хороший.
Это теперь они свою «особенность» напоказ выставляют, а в то время про такое и говорить стыдились. Ну, в общем, сидел человек. По нехорошей статье. Когда вышел, решил заехать подальше от прежних мест, решил попробовать как все — семья, жена, ребенок. Не получилось.
Накануне отъезда он купил бутылку и пошел к редактору. После какой-то там рюмки прошибло мужика — плакал и все повторял: была бы девчонка жива, жил бы ради нее, не молодой ведь. А так — нет. Вера тут ни при чем, не может он с женщиной, хоть ты что делай.
Так вот и огорошил начальника. Тому дивно тоже было — как это так: не может он с женщиной. Ну, по молодости, по глупости — чего не бывает. Теперь уж можно и забыть, не мальчик. Лысый вон уже.
Да, видно, не все можно стереть из жизни. Как говорится, рад бы в рай, да грехи не пускают…
Ну, и уехал. Редактор его день в день уволил, месяц отрабатывать не заставил. Такое дело, что ж...
Бедная, бедная Вера пошла работать в прачечную — ее как раз недавно отстроили рядом с баней, бревенчатую избу. Поставили машины большие. Вера даже ездила в город учиться на две недели.
Но не успел местный люд приучиться носить свое белье в прачечную, как она сгорела однажды ночью вместе с машинами.
Вера заподозрила в этом событии какой-то совсем не добрый для себя знак. Но знак был — не сказать, чтобы очень добрый, но и не совсем уж злой.
Ирка, та, которую поставили банщицей, пока Вера ходила замуж, загуляла и уехала за кем-то в город. Вот ведь тоже — рыжая, вся в веснушках, худющая, как доска, с вечно мокрым смеющимся ртом, но все это ничуть не мешает ей гулять — теперь бабы об нее языки чешут. Вот, на тебе, усвистала в город, баню обихаживать некому. Да и когда была, так все равно, что не было. Одни жалобы — и грязно, и грубит, и на работу опаздывает. В общем, баня совсем не та.
И позвал Веру начальник коммунхоза: иди-ко, Вера Игнатьевна, опять в баню, у нас тут без тебя проруха.
И пошла она в баню. И опять все стало, как было. Она все уберет, намоет, тазики с содой надраит, кипяточком обдаст и сидит у себя в загородке с окошечком, билеты у нее наготове. И все к ней идут...
А замуж-то этот был ли на самом деле, или приснилось ей все? И постоялец этот, и девочка беленькая, вся в цветочках и кружавчиках?
Она бы согласилась, что все это был сон.
Только вот шрам... Поглядишь и вспомнишь — нет, не сон...

Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.

Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.

Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена –лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.

Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.

Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.

Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.

Путана, путана, путана! - гремело и завывало в бору.- Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?

Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.
У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим...

Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.

Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.

Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.

Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.
От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.

Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание...

В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.

Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.

Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.

А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!

Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.

Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:

«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»

Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.

Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.

Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.

Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.

Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.

Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:

Марго! - крикнул он повелительно.- Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.
- Маля! - повторил он настойчиво,- Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.

Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.

Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.

Не надо! - сказал он деревянным голосом.- Тут глубоко. Девица подняла голову.
- Ты кто? - спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.
- Мишка,- сказал он волнуясь.
- Ты местный?
- Живу тут. В лесу,- все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.
- А я Марго. Или Маля. Путана.
- Это, стриптизерша, что ли?
-Да нет. Путана.

Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана - это фамилия девицы.

Ты, это, не стой коленками на льду-то,- предупредил Мишка.- А то простудишься.

Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.

Слышишь, Мишка,- сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.- Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.
И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.

У меня замерзли ноги,- сказала она.- Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени
Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.

Пойдем,- скоро сказала она.- Уведи меня отсюда скорее...

Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.
Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.

Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.
Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.

Умильный не обманул – лес вдоль реки стоял крепкий, сосновый, пахнущий сухим мхом и покрякивающий на ветру стройными вековыми стволами. От границы поля до воды было около километра, так что особо опасаться за бор не стоило: деревня в семь дворов не способна разорить такие заросли ни на дрова, ни на хозяйственные постройки даже если очень постарается. Лумпун оказался вполне приличной речушкой: метров пять шириной, с прозрачной водой и песчаным дном, над которым шастала рыбья мелочь. Андрею сразу захотелось на рыбалку – но он даже не представлял, имелись ли в шестнадцатом веке такие простые вещи, как леска или рыболовный крючок? Хотя – крючок всегда у кузнеца заказать можно, а вместо лески – тонкую бечеву использовать. Грузило добыть можно точно – раз пищали есть, должен быть и свинец.

Старательно отворачиваясь от моховиков и маслят – что он тут с ними делать станет? – Матях прошел пару километров вдоль берега, потом отвернул назад к деревне, остановился на краю желтого поля ржи.

– Мое поместье! – торжественно произнес он и прислушался к происходящему в душе.

Ничего. Как чувствовал себя двадцатилетним сержантом-срочником, так и остался. Хотелось домой. Обнять маму, подпоить и потискать Верку из квартиры напротив, погонять «Формулу 1» на компьютере, завалиться в ночной клуб. Дать в лоб какому-нибудь лоху, вообразившему себя крутым Рэмбо. В душе постоянно сохранялось такое чувство, что до приказа осталось всего полгода. Вот-вот служба закончится – и тук-тук, замелькают елочки за окнами скорого поезда.

Андрей тряхнул головой, двинулся вдоль поля до ближайшей межи и повернул к Порезу. Он и так часов пять погулял. Конец лета на дворе. Скоро стемнеет.

Правда, время сержант рассчитал все-таки плохо, и когда дошел до дома, то действительно начало смеркаться.

– Батюшка! – разглядела его с крыльца Лукерья. – Мы ужо затревожились. Варька баню стопила, как велено, свечи жжет. Как тебя по отчеству величать, боярин?

В первый миг Андрей удивился, что женщина чуть не в полтора раза старше его собирается обращаться по имени-отчеству, собрался было отмахнутся – но вовремя спохватился. Все-таки не просто сосед он здесь, а боярин. Хозяин. И Лукерья, кстати, его рабыня, как это не странно звучит. Боярин Умильный подарил.

Именно по имени боярина он отчество и выбрал:

– Андрей Ильич! – В случае чего всегда можно сказать, что не вспомнил отца своего, а в честь спасителя своего назвался.

– Так ступал бы париться, Андрей Ильич. Справы на тебе никакой, а вода остывает.

– Так, за домом, батюшка. Промеж яблонь, дабы, не дай Бог, пожар, так на дом бы не перекинулось…

Оказалось, что баню с дороги не видать из-за дома, заслонявшего ее вместе со всем садом своей громадиной. Подсвеченная изнутри дверь выделялась ярким прямоугольником, и сержант в очередной раз удивился, какими яркими кажутся в темноте свечи. В предбаннике он скинул поясной набор, разделся, прихватил свечу и прошлепал босыми ногами в парилку. Тут было не то, чтобы жарко, но продолговатая печь со вмазанным посередине котлом давала достаточно тепла, чтобы всласть расслабиться и пропотеть. Но стоило ему вытянуться на полке, как громко хлопнула входная дверь. Матях приподнялся на локтях, кляня себя за то, что не взял оружия и окидывая взглядом помещение. Два деревянных ковша, три бадьи, кадушка, корыто. Бадьей кое-как можно попробовать отмахаться, коли противник один и без копья или меча…

Но внутрь быстро просочились две обнаженные фигуры, причем обе были Андрею уже достаточно знакомы.

– Э-э… Вы чего? – хрипло поинтересовался он, прикрывая руками срам. Между тем «срам», не видевший женского тела уже неведомо сколько месяцев, отчаянно пытался выбраться, вытянуться, напрягался изо всех сил, норовя выглянуть хоть краешком плоти.

– Это мы, – бодро сообщила Варя, словно это хоть что-то объясняло, и чем-то плеснула на печь возле трубы. Послышалось грозное шипение, помещение заволокло клубами кисло пахнущего пивом пара, и теперь в бане стало действительно жарко.

– Сейчас пропарим… – Лукерья зашелестела веником, придвинулась ближе, решительно уложила не знающего, как поступить, сержанта на полку, прошлась горячили листьями по самой коже. – Варя, ты посмотри, межа-то как вкопана. Мы тут осторожненько…

Андрей почувствовал, как ветки веника щекотят мошонку, касаются его мужского достоинства, уже готового взорваться от долгого воздержания и столь нечеловеческих издевательств.

– Андрей Ильич, – Варя приблизилась вплотную, скользнула по плечу розовыми сосками крупных, но хорошо удерживающих форму девичьих грудей, потянула его с полки. – Ты и меня веничком парни…

Она развернулась к Матяху спиной, наклонилась, едва не отпихнув еще прохладной розовой попкой, и сержант более выдержать не смог. Отдавшись извечным инстинктам, одним сильным ударом он ломанулся к зовущей плоти, и если бы промахнулся – то, наверное, все равно пронзил бы крестьянку насквозь. Варя взвыла, заскребла ногтями сырую стену – но молить о пощаде было поздно. Андрей не смог бы сейчас остановиться даже под страхом смерти, он бился вперед раз за разом, чувствуя, как все внизу живота словно каменеет, твердеет, становится бесчувственным – пока вдруг не взорвалось жарким блаженством, отнимающим все силы до последней капли.

Матях отступил, осел на полок, не имея больше возможности ни смущаться, ни наслаждаться, ни радоваться – и им тут же завладела Лукерья:

– Счас пару добавим… От хорошо… И веничком, веничком…

Истома сменялась теплом, тепло – удовольствием. А его тем временем пару раз слегка простегали березовыми ветками, окатили, перевернули, снова высекли и окатили. На этот раз он смог перевернуться сам.

– Межи совсем не видно… – тихо спела пышнотелая женщина и что-то быстро прошептала девушке на ухо. Та хихикнула, придвинулась ближе, горячей водой полила Андрею на голову, навалилась на грудь, заодно прижав к доскам правую руку:

– Ай, боярин, бороды еще совсем нет. Но мы волосы помоем, волосы почистим, волосы причешем…

Под ее прибаутками Матях почувствовал, как к его мужскому достоинству опять кто-то проявляет живой и вполне осязаемый интерес. И последнее быстро откликается взаимностью. Но грубо отталкивать занимающуюся волосами девушку он не мог. Тем более, что никаких неприятных чувств пока не испытывал. Скорее, наоборот. Хотя, конечно, интереса к Лукерье не проявлял. Но и не шарахался. Андрей вообще быстро перестал понимать – его ласкают или насилуют?

Впрочем, один из главных органов тела, как нередко бывает, имел на этот счет собственное мнение, и вскоре волна наслаждения опять прокатилась снизу вверх, сметая глупые мысли. Варя плеснула на печь еще пива, они с хозяйкой начали поочередно охаживать вениками друг друга, обливаться. А когда спустя некоторое время снова вспомнили про помещика, Матях почти полностью пришел в себя.

– Ты смотри, как растет… – кивнул девушке Лукерья, с нахальной непосредственностью поглаживая мужское достоинство молодого человека.

– А чего ему вянуть… – не дожидаясь, пока с ним сотворят чего-нибудь еще, Андрей спрыгнул с полки, обнял Варвару, посадил ее на свое место, не спеша огладил одну грудь, вторую, скользнул ладонью вниз, промеж ног. Стряпуха жалобно пискнула, но противиться не посмела. Сержант развел ей колени, так же неспешно вошел и начал короткими сильными ударами пробиваться к неизвестной, но желанной цели, одновременно гладя волосы, касаясь кончиками пальцев сосков, плеч, губ. Теперь настала очередь девушки стонать от бессилия и наслаждения, и ощущение бесконечной власти над ней позволило опять взорваться безмерной сладостью и утонуть в блаженной неге.

Немного придя в себя в третий раз, Матях торопливо ополоснулся и вышел из парилки прочь. Он понял, что такого «мытья» долго выдержать не сможет. Здоровья не хватит. С трудом различая в темноте дорогу, он дошел до крыльца, поднялся, нырнул в сени, на ощупь повернул налево, нашел топчан и вытянулся на нем во весь рост.

Свеча в дверях появилась, когда он почти задремал.

– Щучьи головы принести, Андрей Ильич? – узнал он Варин голос.

– Неси, – поднялся Матях, тряхнул головой, отгоняя сон. – И топчан мне постелить вели.

– Сделаю, Андрей Ильич, – послушно кивнула девушка, и в голове сержанта внезапно появилась веселая, задорная мысль:

«А хорошо быть помещиком…».

Сегодня я хочу вам рассказать одну смешную историю, которая произошла со мной в деревне.
Вечером у нас в деревне перед праздником принято топить баньку, но поодиночке ходить никто не любит.
Мы собрались в баньку вчетвером: я, сестра двоюродная, её муж и мой родной брат. А у нас баня представляет собой три отделения.
Предбанник, там у нас стоят кресла, стол, чайник электрический, заварка и самое главное — карты игральные.
Парилка, небольшая, но зато две полки: одна повыше, другая пониже.
И банная, там только моются.
Итак, мы пришли вчетвером в баню. Мы посмотрели на градусы в парилке, нам показалось мало, и мы стали играть в карты (все сидели одетые). И тут наши мальчики распорядились, кто когда пойдет париться и кто мыться.
Первыми париться пошли мальчишки, а мы остались сидеть в предбаннике. Нам с сестрой стало скучно, и мы пошли в банную — там есть окошко, которое выходит на парилку. Мы хотели напугать мальчишек. Потихоньку прошли в баню, подошли к окошку, а там облом. Они повесили полотенце на окно. Обломали нас, одним словом. Ну, мы тогда с сестрой пошли в предбанник и стали задумывать новый план посмеяться над ними.
Пока мы думали, парни вышли из парилки и сразу пошли в банную. А мы с ней в парилку. Соответственно, полотенце они забрали. Мы
повесили своё. И мы решили посмеяться над ними по-другому — посматривать в окошко, а потом напугать. Но они нас опять обломали. Они и с той стороны повесили полотенце. Ну, нам совсем стало скучно, и мы лежали на полках, прогревались, как вдруг у нас падает полотенце с окна. А в окошке два лица... Мы с ней успели под скамейки забраться, чтобы нас не увидели голыми.
Ну тут и у нас разыгралось настроение, и мы пошли в предбанник охладиться маленько. Я сказала сестре, чтобы она сидела тихо, а я над мальчиками пошучу. Я потихоньку вышла из предбанника и подошла к двери, которая ведет в банную. Я её резко открываю и убегаю в парилку. Из банной только и слышался визг и ор.
Я вышла из парилки как ни в чём не бывало, наши мальчики вышли из банной, оба злые. И сказали:
— Ну держитесь, мы вам отомстим за такую шутку...
Хм, нам отомстить не получится. Мы с сестрой в полотенцах пошли в банную, а мальчики остались в предбаннике сидеть, дверь предбанника я заставила ящиком. ® Ну уж, чтобы точно с нами такого не проделали. Зайдя в баню, я повесила на окно полотенце.
И мы стали мыться, спокойно прислушиваясь к каждому шороху. Как вдруг дверь в баню открывается. При этом мы не слышали, как они отодвинули ящик от своей двери. Оля (сестра моя) хватает тазик и прикрывается им, ей повезло, а тазик оказался маленьким. А она полненькая у меня. А я стояла за печкой. В руке у меня был только ковшик, так как я в этот момент наливала горячую воду. А
они, заразы, стояли и смотрели, как мы прикрываемся, и смеялись над нами, мы сами со смеху чуть не загнулись.

Они ушли и сказали:
— Мойтесь спокойно...
Ну да, с ними спокойно вымоешься, мы с сестрой поставили палку в дверь, чтобы не открыли. ® Но за дверью нам слышится грохот, что они что-то там двигают. Ну, мы плюнули на них и стали мыться спокойно. Решили, что потом откроем дверь. А они нам кричат:
— Вы не выйдете из банной и в предбанник не попадете.
Мы не приняли всерьез их слова. Мы домылись и стали открывать дверь, обе обернулись в полотенца, Оля с разбегу хотела открыть
дверь, а оказалось, что у двери ничего не было — она вылетела из банной, как пробка из-под шампанского. Из предбанника мы только слышали смех, сестра сама уже смеялась, у меня не было сил даже держать полотенце. Мы зашли благополучно в предбанник и пытались выгнать мальчишек, чтобы одеться. Одеться нам не давали, и мы тогда взяли вещи и пошли одеваться в парилку. Сестра держала дверь,
а я одевалась, а потом наоборот. Ну, тут мы решили над ними тоже посмеяться. Так как они оба дергали дверь, мы с сестрой на раз, два, три... отпустим дверь.
Мы отпускаем дверь, парни падают на кресло.
Так мы им отомстили за падение Оли.
Вот так мы сходили весело в баньку.

История реальна 😀